Назад| Оглавление| Вперёд

Американский историк Р. С. Данн писал (1970 г.), что на протяжении всего XVII века идеологический конфликт «налагал постоянный отпечаток почти на все аспекты европейской жизни: на концепции свободы и веротерпимости, на политику партий, деловые предприятия, общественную структуру, науку, философию и искусство»1. Это верно преимущественно для первой половины века. За столетие (с 1540 по 1640 г.) только четыре года — 1548, 1559, 1550 и 1610 — не видели значительных военных действий в Западной Европе2. Разумеется, неверно было бы представлять, что вековой конфликт развивается по прямой восходящей линии, которая потом сменяется столь же прямой, но нисходящей линией. В действительности линия является ломаной и в восходящей и нисходящей своих частях. Так, новый мирный промежуток (в первые годы XVII в. до начала Тридцатилетней войны) был временем явной утери лагерем контрреформации того порыва, которым он был охвачен в первые десятилетия после Тридент-ского собора. Папы первой половины XVII века не обладали фанатическим рвением Пия V, отлучившего от церкви королеву Елизавету. Когда Урбану VIII предлагали применить эту меру в отношении Людовика XIII в наказание за поддержку протестантских стран, папа ответил: «Разум предписывает нам не подражать Пию V». Эти подъемы и спады в идеологической убежденности не всегда и не вполне совпадали с усилением и ослаблением политических и военных сражений. Проводя зачастую прагматическую политику, Рим требовал тем не менее от других стран строгого соблюдения интересов католического лагеря в конфликте — будь то борьба против протестантизма или ислама. Так, папская курия неоднократно осуждала Венецию за ее отказ участвовать во многих военных кампаниях против Порты, за стремление поддерживать дипломатические и торговые связи с протестантскими и даже нехристианскими странами. Это было одной из причин наложения папой интердикта на Республику святого Марка, под которым венецианцы находились несколько месяцев в 1606 и 1607 годах. Б. Брехт тонко подметил эту связь. В его пьесе «Галилей» инквизитор, рекомендуя папе подвергнуть преследованию ученого, говорит: «И теперь, когда от чумы, войны и реформации число истинных христиан сократилось до нескольких маленьких кучек, в Европе распространяются слухи, что Вы заключаете тайный союз с лютеранами-шведами, чтобы ослабить императора-католика. И в это же самое время эти математики, эти жалкие червяки направляют свои трубы на небо и сообщают миру, что и здесь, в этом последнем пространстве, которое у Вас еще никто не оспаривает, Вы не слишком сильны»3.
      Во второй половине 20-х годов гугеноты, в особенности жившие в Ла-Рошели, были убеждены, что могут рассчитывать на поддержку Мадрида, который будет пытаться таким образом связать руки французскому правительству и не допустить его вступление в Тридцатилетнюю войну на стороне антигабсбургских держав. Маршал Шомбер сообщал в апреле 1628 года в Париж, что гугеноты в ряде областей рассчитывают на испанскую помощь: «Они говорят, что испанцы им помогут, так как не захотят допустить, чтобы король овладел Ла-Рошелью»4. На деле же Государственный совет в Мадриде еще ранее обсудил и принял решение по вопросу о том, стоит ли удовлетворить просьбу гугенотов о помощи крепости Ла-Рошель, которая была осаждена войсками, посланными Ришелье. От попытки таким образом нанести ущерб главному неприятелю — Франции — удержаться было трудно, но предложение об оказании помощи обосновывали все же "тем соображением, что, мол, иначе жители Ла-Рошели отдадут себя в распоряжение Нидерландов и крепость станет форпостом голландских еретиков. Впоследствии, уже после ухода в отставку, тогдашний руководитель испанской политики граф (позже герцог) Оливарес ставил себе в заслугу, что он не следовал советам макиавеллистов, хотя это позволило бы «избежать вовлечения в войны ео шведами, датчанами и протестантскими еретиками Голландии и привело бы к распадению Франции»5.
      В протестантском лагере ссылками на конфликт нередко мотивировались попытки добиться изменения политики другой страны. Так, Нидерланды, стремясь способствовать заключению мирного договора между Швецией и Россией, переговоры о котором велись с 1614 по 1617 год, в своем послании шведскому королю Густаву Адольфу подчеркивали «опасное положение всего христианства», необходимость для него (т. е. протестантских государств) защищать себя от агрессии иезуитов и прочих папистов. Швеции, зависимой от финансовой помощи голландцев, намекалось, что она будет продолжаться, если Густав Адольф сообразует свою политику с интересами Нидерландов6, отождествлявшимися с интересами протестантского лагеря в вековом конфликте.
      Стремление руководствоваться государственными интересами, когда они противоречили интересам контрреформации, характеризовалось католическим лагерем, особенно самим Римом, как «макиавеллизм» в том негативном значении, какое приобрел этот термин со временем и которое совершенно искажало подлинный смысл взглядов великого итальянского мыслителя. В подобном значении термин «макиавеллизм», впрочем, получил самое широкое распространение, в том числе и в протестантских странах. Однако уже в начале XVII века Ф. Бэкон хвалил Макиавелли за описание того, «что люди делают, а не того, что им следует делать». А один из сотрудников кардинала Ришелье (возможно, само «серое преосвященство» — глава его секретной службы отец Жозеф) писал, что «лучший совет, который можно дать в государственных делах, основан на знании самого государства» .
      Развитие вековых конфликтов неизбежно вступало вразрез с принципом равновесия сил, поддержание которого все более становилось сознательно преследуемой целью большинства европейских государств. Победы в вековом конфликте могла достигнуть обычно лишь коалиция государств, и эта победа могла существенно приблизить ее к преобладанию в Европе (или на международной арене вообще). Одна эта перспектива обращала страны, ранее стремившиеся лавировать, соблюдать нейтралитет, против побеждавшего лагеря. Не менее важным было, что по мере того, как приближалась — или казалось, что приближалась, — победа и эта победа все более становилась равнозначной утверждению гегемонии ведущей державы в побеждавшем лагере, он сам быстро утрачивал ранее достигнутое единство. Оно все более подрывалось обострением противоречий между составлявшими его государствами.
      Таким образом, забота о поддержании равновесия оказывалась несовместимой с военным решением векового конфликта, что приводило и к умножению препятствий, с которыми приходилось сталкиваться лагерю, приближавшемуся к победе, в том числе и в собственных рядах.
      В данной связи стоит отметить, что уже накануне Тридцатилетней войны габсбургским лагерем была выдвинута доктрина, получившая через три с половиной столетия за океаном название «теории домино». Руководитель испанской политики герцог Оливарес пытался выдать за чисто оборонительные агрессивные планы Мадрида. Вместе с тем он провозглашал, что возможный успех протестантизма в любой части Земли является покушением на жизненные интересы Испании. Эта теория гласила: «Главная, коренного характера опасность угрожает Милану, Фландрии и Германии. Любой из таких ударов будет роковым для монархии, ибо, если мы потерпим крупные потери в одном из этих районов, остальные ждет та же участь, и вслед за Германией падет Италия, вслед за Италией — Фландрия, потом Индия (т. е. испанские колонии в Западном и Восточном полушариях. — Авт.), Неаполь и Сицилия»8. Такая доктрина могла служить и служила оправданием для любых насильственных действий, для интервенций и захватов, в частности для вмешательства во внутренние дела других стран с помощью методов тайной войны. Другим предлогом было, разумеется, само существование векового конфликта.
      Постепенное выключение той или иной страны ич конфликта вовсе не прекращало его использования как удобного повода для тех или иных действий во внутриполитической борьбе. В этой связи, конечно, вспоминается наменитый в анналах британской истории «пороховой аговор» в Англии — неудачная попытка группы католи-еских дворян — Роберта Кетсби, Томаса Перси, Гая окса и других — подвести подкоп под здание палаты ордов и взорвать бочки с порохом, когда в ноябре 1605 ода король Яков I должен был присутствовать при откры-ии сессии парламента. Заговорщики надеялись поднять католическое восстание в средних графствах, рассчитывали с помощью полунезависимого испанского наместника Южных Нидерландов эрцгерцога Альберта обеспечить высадку в Англии полка, состоявшего из английских эмигрантов-католиков. Заговор был раскрыт в самую последнюю минуту, Гай Фокс схвачен при выходе из подвала, где уже находились бочонки с порохом; часть заговорщиков, бежавших из Лондона, погибла при столкновении с преследовавшим их отрядом, другие сложили голову на эшафоте. В числе казненных был и руководитель иезуитов отец Гарнет, действовавший в подполье. Иезуиты утверждали, что якобы узнали о заговоре только незадолго до его раскрытия, хотя Кетсби и его друзья были частыми гостями отца Гарнета на его главной конспиративной квартире в предместье английской столицы. В последние годы в западной историографии обострилась полемика — начатая историками-иезуитами еще в конце прошлого века и усердно продолжаемая ими в наши дни — по поводу истинной подоплеки «порохового заговора». Был ли этот заговор, день раскрытия которого — 5 ноября (День Гая Фокса) — столетиями считался национальным праздником, действительно заговором английских католиков, опиравшихся на силы международной контрреформации? Или последняя, к этому времени давно оставив свои надежды на «обращение» Англии, была здесь ни при чем и заговор был коварной провокацией, задуманной и осуществленной первым королевским министром и руководителем секретной службы сыном лорда Берли Робертом Сесилом, прямыми агентами которого были Гай Фокс и его сообщники? Заговор с целью побудить Якова I оставить в силе репрессивные законы против католиков и, главное, доказать незаменимость Сесила на посту фактического главы правительства?
      «...Инстинктивно Гай Фокс отпрянул назад — и не только из-за порыва пронзительного ветра, который временами начинал бушевать в эту хмурую пятницу, последний день января 1606 года. Замешательство Гая не было вызвано колеблющейся под ним лестницей и той боязнью высоты, которая возникает у большинства людей скорее при взгляде с высоты на землю, чем вверх на небо. Он стремился оттянуть мгновение, когда надежда, еще сжигавшая его, подобно пламени или лихорадке, могла уступить место страшной истине, обратиться в холодный страх смерти и ледяное объятие отчаяния. У лестницы на эшафоте палач в маске принуждал его подниматься наверх, закрывая единственный зримый путь к возвращению в жизнь. В агонии неизвестности капитан Гай — а ведь он действительно почти был капитаном, руководителем других, как понял это сейчас с мучительной ясностью, — ждал голоса из толпы, смутно видневшейся вдали внизу. Голоса, который должен его спасти. Уши напряженно ловили звуки, которые должны были быть произнесены скрытым в толпе посланцем двора и короля. Ведь теперь наступил момент, когда должен прозвучать его приказ остановить казнь. Разве не настало мгновение спасти жизни тех, кому суждено в эту минуту умереть в петле, подвергнуться четвертованию..?»9.
      Этой трагической сценой, в которой заложена вся его концепция событий 1605 года, начинает уже знакомый нам историк, член ордена иезуитов Ф. Эдварде повествование в своей книге о «пороховом заговоре». Эта книга представляет собой сложный сплав исторической монографии и исторического романа. И, конечно, Ф. Эдварде вполне сознательно старается сделать возможно более размытыми границы, где кончается, пусть тенденциозно выполненная, работа историка и начинается полет воображения романиста, затруднить различение того, что в рисуемых им картинах основано на достоверных фактах, а что — на произвольных домыслах. Читателю предоставляется право самому провести такое размежевание между наукой и беллетристикой в явном расчете, что лишь немногие смогут или пожелают взяться за такое дополнительное исследование, а большинство попросту примет фантазию за живо изложенные результаты научного анализа или по крайней мере вполне обоснованную гипотезу.
      Историки-иезуиты приложили немало стараний, чтобы убедить читателя в правильности своей версии «порохового заговора» как заговора правительства против католиков. Однако эти историки не смогли доказать верности своей точки зрения, откровенно ориентированной на апологию иезуитского ордена. Несомненно только, что Англии в начале XVII века приходилось уже значительно меньше, чем прежде, опасаться угрозы со стороны сил контрреформации и что хитрая лиса Сесил, отлично учитывавший это, тем более стремился превратить ослабевшую угрозу в орудие, которое можно было бы использовать во внутриполитических целях (и для укрепления своего личного влияния на короля). Перспектива интервенции католических держав из вполне реальной угрозы на протяжении жизни одного поколения превратилась в Англии в жупел, которым оперировали ловкие политические интриганы.
      В начале XVII века католический блок в определенной степени укреплялся за счет дезертирства из лагеря его противников той части дворянства, особенно аристократии, которая ранее поддерживала Реформацию, — подобная тенденция явно проявилась во Франции, в габсбургских землях, в Польше. Здесь не место для анализа причин этого явления, различных в разных странах. Играло свою роль исчерпание тех преимуществ, которые предоставляла Реформация для определенной части дворянства: захват церковных и монастырских земель, возможность использования религиозного знамени для ослабления своей зависимости от власти короны и пр. Особое значение имело стремление к классовому сплочению перед лицом резко возросшего народного сопротивления, выразившегося в сотнях крестьянских и городских восстаний, а наряду с этим — перспектива занятия выгодных должностей при дворе и на королевской службе и т. д. Такая «передвижка» в рядах дворянства, временно укрепляя католический лагерь, вместе с тем усиливала его реакционный характер, делала еще более несовместимыми его цели с неодолимыми тенденциями развития общества.
      Вместе с тем влияние передовых буржуазных стран в переходную эпоху от феодализма к капитализму способствовало общественному прогрессу лишь некоторыми, а не всеми своими аспектами и к тому же отнюдь не во всех регионах. Общий «позитивный баланс» этого воздействия проявлялся лишь в конечном счете, в региональном или даже континентальном масштабе. При этом основная часть этих аспектов воздействия осуществлялась только в сфере международных экономических и культурных связей, не будучи осознанной современниками. За общим положительным балансом нельзя не видеть и тех сторон влияния, которые стимулировали реакционные тенденции в развитии. (Достаточно напомнить классический пример стимулирования «второго закрепощения» крестьянства в странах восточнее Эльбы в результате расширения торговых связей этих стран с раннебуржуазными государствами и буржуазным сектором экономики других стран Западном Европы.)
      Нельзя не учитывать и того, что лагерь Реформации, в свою очередь, раздирался противоречиями между различными протестантскими вероисповеданиями, особенно между лютеранством и кальвинизмом, являющимися господствующими церквами в различных государствах Северной Европы. Они не переставали обличать друг друга в ереси, даже когда создавалась прямая угроза победы Габсбургов. Чем дальше, тем больше выявлялась неоднородность передового лагеря. Он состоял наряду с раннебуржуазной страной — Нидерландами — из абсолютистских монархий национальных государств (в том числе преимущественно католической Франции) и протестантских немецких княжеств.
      Здесь будет уместно упомянуть об одном немаловажном обстоятельстве. Существует обширная литература, освещающая проблему возникновения абсолютизма. Глан-ные моменты, связанные с процессом генезиса абсолютизма, всесторонне рассмотрены в трудах ряда советских историков. Однако еще не получила освещения одна немаловажная сторона этого процесса. Во-первых, утверждение абсолютизма происходило в большинстве стран в условиях векового конфликта. И, во-вторых, удельный вес исторически прогрессивных и реакционных сторон в характере абсолютистских монархий той или иной страны в большой мере зависел от места данной страны в вековом конфликте, нахождения ее в консервативном или передовом лагере, особенно на последнем этапе этого конфликта, иными словами, в первой половине XVII века. В это время постепенно менялась роль, которую объективно играли абсолютистские монархии в рамках «своих стран». Чем большее развитие получали в них буржуазные отношения, тем больше сходила на нет исторически прогрессивная роль абсолютизма, тем больше он превращался в препятствие для дальнейшего общественного прогресса.
      Это особенно отчетливо проявилось в Англии, быстро шедшей навстречу буржуазной революции. Но аналогичная тенденция, хотя и в меньшей мере, давала знать о себе и во Франции. Абсолютизм, постепенно превращавшийся во врага прогрессивных сил общества внутри своей страны, не мог занимать прежнюю позицию решительной борьбы против лагеря международной реакции. И хотя этот лагерь по-прежнему строил планы, угрожавшие независимости национальных государств и тем самым власти правивших в них абсолютистских правительств, они не раз пытались нащупать почву для соглашения с ним. Генрих IV в апреле 1603 года писал в связи со смертью Елизаветы ее преемнику Якову I, что это великая потеря для него, для всех добрых французов, «так как она была непримиримым врагом наших непримиримых врагов»10. Яков I повернул руль внешней политики в сторону сближения с Испанией. Не случайно изменение ориентации внешнеполитического курса вызвало растущую оппозицию со стороны именно тех кругов английского общества, которые впоследствии в ходе революции возглавят борьбу против абсолютизма Стюартов. Даже когда во время очередного зигзага внешнеполитической линии правительства (в 1625— 1626 гг.) сын Якова Карл I выступил на стороне противников реакционного лагеря, конфликт с буржуазной оппозицией внутри страны лишил его ресурсов и для ведения войны, и для оказания финансовой поддержки союзным странам, воевавшим тогда против Габсбургов (прежде всего Дании). Попытки переориентации внешней политики предпринимались после убийства французского короля Генриха IV и правительством королевы-регентши Марии Медичи. Правда, они имели непосредственной причиной слабость центральной власти из-за сепаратизма части дворянской знати.
      Таким образом, казалось бы, прямо противоположные причины нередко толкали абсолютистские правительства национальных государств к поискам компромисса с габсбургским лагерем. Объективно эти попытки менее всего были направлены на ликвидацию векового конфликта. Такой компромисс — какие бы иллюзорные надежды ни питали при этом в Лувре или Уайт-холле — реально означал, что реакционному лагерю предоставлялось время для подготовки и возможности выбора момента для нанесения первым удара по своим врагам, прежде всего в Германии, которые лишались реальной поддержки со стороны других противников Габсбургов. Стремление к примирению с ними на деле только стимулировало агрессивность католического лагеря, укрепляло его уверенность в том, что ему удастся разгромить своих противников поодиночке и вместе с тем последовательно осуществить свой старый план создания универсальной монархии — иными словами, достичь военным путем победы в вековом конфликте.

Назад| Оглавление| Вперёд